Автор: крик в небо aka vieria112
Бета: лис кё
Гамма: JaneJeevas
Персонажи: Ичиго, Рукия в различных ипостасях + упоминаются Бьякуя, Ренджи, Исида, Орихиме и другие.
Пейринги: отсутствуют.
Жанр: джен, психология, deathfic
Размер: недомиди, а по существу - мини. ~5000 слов.
Статус: закончен.
Рейтинг: R *за сложность авторского стиля и заключительную кровь.
Диклеймер: (с) Tite Kubo
Предупреждение: отход от канона, даже можно сказать AU; бурная описательная часть с практически отсутствующей речью.
читать дальшеОт автора: результат более чем 3-х месяцем труда с большими перерывами, забракованными кусками и прочими плюшками. и я безумно рада, что вот оно готово. конечно же благодарности уходят к людям, непосредственно помогавшим в создании, которые указанны в шапке. не думаю, что без поддержки гаммы вообще что-то вышло. это было важно, чтобы кто-то, понимающий тебя, читал каждый новый только что написанный кусок.
на самом деле в таком составе я работаю впервые. и это ново, как и сами ощущения. останется ли и дальше такой состав покажет как раз именно сие произведение.
и, да, я не собираюсь оправдываться, а наоборот готова принять все тапки. мне есть чему учиться и что менять. если вы сможете меня направить - благодарности.
надеюсь, моя задумка будет понята хотя бы частично.
Не думаю, не жалуюсь, не спорю.
Не сплю.
Не рвусь ни к солнцу, ни к луне, ни к морю,
Ни к кораблю.
Не чувствую, как в этих стенах жарко,
Как зелено в саду.
Давно желанного и жданного подарка
Не жду.
Не радует ни утро, ни трамвая
Звенящий бег.
Живу, не видя дня, позабывая
Число и век.
На, кажется, надрезанном канате
Я - маленький плясун.
Я - тень от чьей-то тени. Я - лунатик
Двух темных лун.
(с) Марина Цветаева
Не сплю.
Не рвусь ни к солнцу, ни к луне, ни к морю,
Ни к кораблю.
Не чувствую, как в этих стенах жарко,
Как зелено в саду.
Давно желанного и жданного подарка
Не жду.
Не радует ни утро, ни трамвая
Звенящий бег.
Живу, не видя дня, позабывая
Число и век.
На, кажется, надрезанном канате
Я - маленький плясун.
Я - тень от чьей-то тени. Я - лунатик
Двух темных лун.
(с) Марина Цветаева
Этот мир предельно статичен и прост. Жизнь на коротком поводке, который и является самой жизнью. Путы существования не крепки: звенья с легкостью станут прахом в ладонях, и вот она - свобода. Вдыхаешь ее полной грудью, ощущая, как легкие наполняются смертью, и вот уже ты становишься прахом. Этот мир слишком статичен, хотя бы поэтому ни ты, ни кто-то другой не станет приятным исключением. А вот неприятным – всегда пожалуйста. Смерть умеет быть изощренной.
_________
Давно забылись числа. Ни года, ни даты, ни даже времени – все стерлось из памяти. Этот ненужный груз былой жизни остался в прошлом. Здесь она – тяжкая ноша. Память убьет, как и ее отсутствие задушит шелковой нитью презренного существования. Оголенный нерв воспоминаний не так сложно вырвать из себя: пересиль боль - и вот он уже корчится в бессилии под их ногами. Потерянная память, развеянная над песком выцветшей пустыни, – не единственная в своем роде, а лишь одна из нескончаемого потока падших душ, поглощенных вечной смертью. О ней не будут лить слезы, ведь они тоже часть воспоминаний. И тоскливой песней крови наполнится пустынный мир, ведь алый поглотится темнотой, так и не сумев утолить пустоту этих душ. И для них каждое случайное воспоминание станет персональной смертью. Она окажется более изощренной, чем пытки искусного палача. Прощаться навсегда с калейдоскопом воспоминаний – жертва, принесенная бездушному миру, озаренному безликой Луной. А та лишь ярче разольется тусклым серебром от их беспамятства.
Единственной цифрой в этой ее жизни была одинокая девятка, бороздящая бледную кожу под лопатками. А еще ноль, зеро, или просто сквозная дыра, где раньше было сердце. Отличительной чертой новено эспада была нарушенная грудная клетка и отсутствие именно той мышцы, которая обязана перегонять кровь по сосудам. Впрочем, об этом знали немногие: в эстетических целях все было сокрыто под одеждой. И тут бы не стоило удивляться ее бледности, а вот тому, почему до сих пор не загнулась, – в самый раз. Но подобные вопросы изредка волновали собратьев по происхождению, как и многие другие, хотя перемывать друг другу кости, а заодно и мечтать, как их переломать, они весьма любили. И все это сборище мертвейших из мертвых было так не похоже на нее и одновременно гармонично принимало в свои ряды.
_________
Секста никогда не желал обзавестись собственной свитой. Свита делает короля, да только вот короля ему еще лишь пророчили с мерзко-мягкой улыбкой на тонких губах, и вся эта мелюзга, что была среди прихвостней его коллег, если не раздражала, то вызывала здравое желание притупить животный голод, изредка зарождающийся в недрах исполосованной вдоль и поперек души. По этой ли причине, или какой-либо иной, но секста – Куросаки Ичиго, не горел желанием разбавить свое общество парой бесполезных франсьонов.
Но случай меняет, если уж не все, то много, чего вполне достаточно, чтобы сломить привычные порядки. Случай – та самая революция, что ворвалась в устойчивый мир, пошатнула дворец, сбила с ног короля и поставила перед фактом, против которого вроде бы и можно было спокойно пойти, но прошлое не заставило себя ждать. Прошлое – от самого рождения и до этой неказистой полусмерти – единственное еще не покинуло его. Тут даже больше – оно единственное так упрямо держалось за него, что порой казалось – это Ичиго за него держится, чтобы не упасть на дно той пропасти, которую выбрал сам. А на дне давно ждала дюжина голодных пастей с рядом острых ножей, что насытятся плотью любого, кто приглянется им перед своим падением в бездну.
У случая было вполне осязаемое обличье адьюкаса, с кровавыми подтеками на бледной коже, не сумевшей слиться с бесконечностью песков. Таких обычно они рвали голыми руками, смакуя как под напряженными пальцами лопаются сосуды, наливая тело жертвы непривычно-алым оттенком. А после, со звонким хрустом дробиться кость, или просто переламывается пополам, словно сухая ветвь, и спустя мгновения вновь бледное тело покоиться на песке в окружении алого покрывала солоноватой крови. Ведь все эти бледные - такие хрупкие, ледяные или вовсе песочные. И это существо было одним из них, неизвестно как допрыгивающих до такой высокой ниши. Но в этих глазах был прямой ответ, а ручей чужой жизни, картинно стекающий с уголков пасти с парой рядов мелких, осколочных зубов, и находящий свое устье в песке под ногами, лишь насмешливо поддакивал. Даже после трапезы, наслаждаясь прощальным хрустом кожистой плоти, на дне тех глаз не уменьшилось остервенелой жажды. Она пульсировала в зрачках непроглядной темнотой. Но в ночной радужке с проблесками речной синевы пряталось прошлое, надменно уходящее, но упорно не забывающееся.
Все ворвалось локомотивом с парой темно-синих фар, что заставили взглянуть в них. И проносясь по нему, втоптали в вязкую землю воспоминаний об ушедшем давно и безвозвратно. Не навсегда, но для него – навечно. Семья, друзья, наставники и те, с кем плечом к плечу была проложена дорога в жизнь. Когда-то он думал, что и в его жизнь, а как оказалось - в жизнь без него. Память – желанно-чуждая, такая ненужно-необходимая – вырывалась из знакомых глаз незнакомого существа. Не наставница, всколыхнувшая поблекшее солнце, не бесноватая девчонка, не воин, знающий цену чести да все той же треклятой гордости. Нет, не она, а уродливое в своей непонятности существо: вытянутое стрелой тело с предельно-натянутой лунной кожей, длинные конечности, истончившиеся вместе с кожистым ящерным хвостом и хрупкими, словно человеческими, запястьями, и лицо – нет, все же морда, звериная пасть – без эмоций, спрятанных под обманчиво тонкой коркой бездушно убитой памяти - маски.
И во всем этом существе не было страха. В озерах глаз всегда плескалась лишь одна жажда, что могла с легкостью бросить этого только прошедшего свою грань адьюкаса на того, что не смог убить свою память. Она и привела к нему первого франсьона, точнее будет сказать первую, вырванную из книги памяти. На смятом листе, словно в кривом зеркале, неизменными остались лишь глаза. Со временем все менялось, зеркалу надоедали игры со зрением, да со светом, но его кривизны не исправить, даже разбив до основания, вглядываясь в пустоту, под звуки осыпающегося стекла.
_________
У этого арранкара не стали спрашивать имя. Подаривший новый облик самолично назвал зверушку своей эспады незвучным прозвищем из трех обыденных слогов. Ру-ки-я. Подзадоривать сдавшуюся память было уже незачем, но воспоминания с болезненными судорогами вновь и вновь выуживались из своего веретена. Во время беседы новое имя, выброшенное самими воспоминаниями, словно соленой волной на побережье, под тонкий луч промерзшей инистой луны, без труда вспыхивало сигнальным огнем. И все так же легко, почти по-отечески называлось этими тремя чертовыми слогами новое орудие безудержной мести.
Об этом несложно было догадаться, промолчать же – еще проще. Непроста же у арранкарши росток – метр с кепкой, все та же лунная кожа, натянутая по тонкому телу, да россыпь оборванных темных волос – та же, все та же. Но, ни это, ни имя, ни даже огни синих глаз не смогли ничего изменить, разве что подписать немой приговор воспоминаниям. И тот локомотив все так же несся ему на встречу, слепя, но, не смея дотронуться, сбить с ног, втоптать в землю и оставить на рельсах былого пару кровавых слов о нем.
Но, чего уж тут таить, и в нем с трудом можно было узнать подростка с ярко-рыжей, сочной, апельсиновой шевелюрой. Того самого, взращенного под восходящим солнцем Каракуры, – брата, сына, другая, первую любовь и последнюю надежду мертвого мира. Все это осталось далеко позади – в прошлой, будто и вовсе лишь пригрезившейся жизни.
У него не осталось ничего из той жизни, которая досадливо напоминала ему, что когда-то было яркое солнце, а не эта паршивая подделка над головой. Раздолбить бы ее вновь, вместе с никчемным куполом, что пытается скрыть их неизменную реальность - пустую, безнадежную, даже иссохшую, истлевшую и уже в край мертвую. И в той жизни еще имело свой смысл такое нерушимое слово – семья. Ведь у него была семья, пусть порой и вовсе ненормальная - было ли это важно на самом-то деле тогда? И друзья у него тоже были, и враги – было все, да и осталось все, но уже без него.
Первое время еще не сломленный, полный надежд, которые можно было сразу посылать прямиком в ад, он заглядывал в Каракуру. Самовольничал, сбегал под сладкие усмешки и будто нарочно закрытые глаза – все знали, все видели и давали не остепенившемуся мальчишке самому подрезать свою прыть под самый корень.
В Каракуре всегда было тепло даже в самую середину зимы, когда снег наотмашь бил его по побелевшему, вытянутому и непривычно осунувшемуся лицу – без солнца-то чах он быстро, а оттого сначала бегал часто и много. И только руки омоются в алой, бурлящей крови пустых, – не врагов, не друзей - просто добычи – как вновь эти же руки прикоснуться к умершему для него, но такому безумно живому миру. И его семья была там, и его друзья ходили по улочкам города. Порой они видели его, словно физически ощущая этот тяжелый, неспособный насытиться такими перебежками между мирами, взгляд карих глаз.
Они быстро менялись, а он - нет. Он вовсе и не изменился с тех пор, как на теле набили первую резную цифру - достоверную метку о том, кто теперь его хозяин. Когда он последний раз видел их всех, то сестрам было почти двадцать, отец щеголял с проседью в темной склонённой к земле голове, что все еще рьяно силилась улыбаться всему миру, а друзей и след в городе простыл – им надо в стройные ряды небоскребов, ведь они-то живые. И Карин, и Юзу, и даже Ишшин – все они живые, а поэтому не нужно им было обходить его комнату стороной. Ведь как только он вновь уйдет, оставив город смаковать его насыщенную реяцу, все сорвутся с мест, и в его комнате станет сыро от девичьих слез, словно там вновь без начала и конца идут серые дожди, а отец выкурит полпачки за день, забывая о данном себе и своей любви обещании.
Он стал реже появляться в когда-то родном городе. Его встречал все тот же вековой парк. Неизменный, как и он, неизменный в ряде перемен, выросших многоэтажек и новых поколений людей. А вскоре все и вовсе сошло на «нет» – в этом городе он был все тем же вековым жителем, которого скоро срубят под корень и заменят новым торговым комплексом, который ничем не отличиться от ряда других.
Ичиго больше не видел свою семью – тревожить их и без того расшатанную, возле сломанного рыжеволосого тотема, чье тело развеялось пеплом рядом с могилой солнечной матери, память он не мог, не хотел, просто не имел права. И теперь даже не знал, сколько лет прошло с тех пор. Десятилетия или же вовсе столетия – это не меняло ничего в его предельно статичной жизни. Ни эти бездумные и совершенно мнимые побеги, ни что-либо другое не могло изменить монотонности, окружившей его замкнутым кругом неизменных действ.
Так и было как-то дальше. Теперь не так как прежде, но более натянуто с появлением этих вздуривших память глаз.
_________
Она молчала. Долго и словно выжидающе, будто и вовсе не умела говорить. Но существо, подобное этому, не могло быть немым, не могло не соединять звуки в слоги, слова, предложения. Все это казалось чем-то совсем невероятным, когда синющие глаза выжидающе смотрели на него с подоконника покоев. Луна врывалась через то самое окно в песчаный замок, и ее не останавливали даже прутья решеток. А эта новая Рукия зверем смотрела на то самое светило, что бросало свой бледноликий луч прямо под ноги сексте. И вписывалась в пространство подоконника, отливая себя на нем все тем же песком, из которого состояло все и вся в этом пустынном мире. И совсем не по-человечески подгибала под себя ноги, скручивалась в комок на нагретом подоконнике, бросив лишь проницательный взгляд синющих глаз и вновь увлекая его к беспросветному небу – будто все чего-то ждала.
Она была и оставалась тем же зверем, каким встречали ее пески. И как оказалось после – говорить им было совершенно не о чем, а потому и молчали. Молчали долго и невыносимо. И разделяли просторную комнату неравномерно: ему – покои, а ей – одинокое окно и луна, что пряталась за решеткой. Каждый был по-своему доволен и на большее не претендовал.
Но кроме звериного нутра остались те же повадки. И самовольно уходить в пустыню – абсолютно нормальное явление, хоть и недопустимое для франсьона – верной шавки, что должна была пресмыкаться, да кланяться всем в ноги. Уходила затяжно, не говоря ни слова. Обещаний вернуться, тоже не поступало. О том, что же происходило в пустыне, и о празднике желудка позже свидетельствовали лишь высохшие кровоподтеки на губах и запах запекшейся крови - ожидалось очередное кратковременное снижение популяции пустых. Предположительно адьюкасов – из пустыни доносились крики и стоны, лязг мечей и – совсем уж неожиданно - запах снега.
По возвращению ничего не менялось: подоконник, синющие глаза и тишина.
Ичиго, в общем-то, и не нужно было никакой дворняги под боком. А потому эта бестия, все еще будто перегрызающая ему глотку пристальным взглядом, была вольна. Но спустя три дня пустующего подоконника и назойливой, незаслоненной луны, былые инстинкты откликались холодной змеей треволнений. И от насыщенного запаха крови каждому было дурно до оскалившихся клыков и распотрошенных тел, с затерянными в песке масками.
Когда покои вновь заполнялись сытыми синющими глазами, то приходили слова. Преимущественно резкие ругательства, произнесенные в полголоса – никакой реакции на это все равно не было. Но иногда после добавлялся и второй голос. Точь-в-точь как тот из закоулков памяти, лишь с излишним хрипом в первых фразах. Говорить было все так же не о чем. Не о том ли, как эта Рукия перегрызала кому-то горло, или может, как вспарывала брюхо или грудь, где билось налитое кровью сердце? Как упивалась вкусом их смерти и никогда не смотрела под маски – лишь в безумные глаза, где не было ничего кроме пустоты, да плебейского страха. И такая, то ли в край дурная, то ли вовсе шальная, никому не кланялась в ноги, звала лишь по именам и скалила зубы, пока не перегрызла этими зубами глотку новене.
На самом деле все было не так уж и быстро. Но время играло по своим правилам и растягивало вечность безумной однообразностью дней, среди которых не замечалось ничего. Как и раньше – ни даты, ни года, ни даже века.
Когда Рукии выбили ту самую девятку, он сам носил уже не шестерку на своей коже, а верхнюю планку эспады, безразлично выжженную поверх прошлой метки. Ему все так же не нужны были дворняги под боком. А девятая и не была уже дворнягой – по-хозяйски выходила из памяти, врывалась в покои без стука, крала луну своим щуплым тельцем, спрятанным под белые одежды, да вела себя все так же, словно зверь. Но ей как-то все сходило с рук. И он совсем уж не понимал, как эта зверина догадалась с размаху пинать его в голень.
А владыка все распивал свой чертов чай, поил этим и их и в неизменной тени вечной ночи наблюдал за тем, как все дальше взрастали его орудия безудержной мести.
_________
Даже спустя полгода за ней до сих пор посылали поисковые отряды. Казалось, они обшарили не только мир живых, но и весь Руконгай, и даже самые потаенные уголки Общества Душ. В этом уже не было ни капли веры, а надежда зачахла еще на подходах к Каракуре – уж где, а только там и была надежда, которая не оправдалась ни бессонными ночами, ни избитыми в кровь руками, ногами, мыслями и незатихающей памятью.
Ее не было. Ее все так же не было, как не стало тогда в безразличной пустыне, где до сих пор слышались кровавые стоны, впитавшиеся в песок и прах ушедшего. Руки давно опущены, но глаза не унимались, впиваясь настойчивым взглядом в толпы людей, и тело настораживалось от каждого совсем уже лишнего для чертовой памяти, но такого похожего голоса. И потому все продолжается, вновь и вновь повторяясь, словно остановив воспроизведение этой жизни на одном и том же месте. Сломанная, истертая пластинка. Чья-то сломанная, истертая жизнь.
Она просто ушла. Ушла в никуда, не оставив после себя даже последнего охрипшего от крови на губах крика. И никто не любил вспоминать ту не оставившую иного выбора кончину. Этого нельзя было изменить. Этого нельзя было предотвратить. Этого никак нельзя было предугадать – кто бы мог подумать, что смерть будет такой, когда и прах заберет себе непримиримая пустыня? Никто. И поверить в это никто не мог. Но перед лицом факта вера была совсем лишней, и потому она тоже давно истлела.
Да и что вспоминать об этом, когда трехликий мир научился жить без всех ушедших, словно ничего и не заметил? Отдаленная комната поместья, заброшенная всеми, все так же пахла горечавкой, все так же смотрела своим так и не закрытым окном на закаты, рассветы. Да только возле лика давно покойной сестры появилась такая же фотография, чуть более живая, чуть более дикая, но так же перетянутая ненавистной черной шелковой лентой.
А любовь все никак не сгорала. Братская, дружеская и та, копившая внутри долгие годы, нерастраченная ни временем, ни канувшей навеки в лету лаской. Они тлели, но оттого разгорались лишь ярче, когда всей этой троице – вере, надежде, да любви - давно пора было бы истлеть в их братской могиле. И там ей тоже было отведено законное место, но оно все пустовало, терзая тела и души, вскрывая раны и зализывая их своим будто вечным огнем. И поджигала по новому кругу отправляемые на грунт поисковые отряды уже двух отрядов: капитана Кучики и капитана Абарая.
Куросаки видел их не раз: то издали, пытаясь не замечать белых костяшек пальцев, то по воле владыки через блеклые экраны – враги никогда не оставались в своем гордом или вовсе негордом одиночестве, ведь составлять им такую вот компанию – это по-царски. В те редкие встречи на грунте, находясь заведомо в разных лагерях, они жалели друг друга. Бросали украдкой взгляды и старались быстрее уйти от этих осунувшихся плеч и безразличных голосов. Где-то в этом была память о былом: дружбе, победах и единых целях.
А где-то еще глубже была потупившаяся ненависть и вина. Последнее было подарком то ли взбунтовавшейся памяти, то ли царства Морфея. И от этого лишь быстрее уходили, отдавая ту самую дань памяти разрушенному связующему звену.
Теперь это было как-то правильно. Помнить, но не вспоминать.
Они изменились. Что он сам, что они, да только те изменения въелись настолько глубоко, что болели глаза от неузнаваемости. В Абарае уже не было того Ренджи. В волосах красными нитями не узнать былого, и не в этом ли капитанском хаори затерялось все? Или где-то еще глубже, где Кучики промерз до костей льдом, заполняя все вырезанное живое в нем холодом?
Ичиго знал всему причину, но упорно молчал, оставляя в себе вопрос без ответа.
И им не нужно было знать о том, что стало с теми самыми глазами, что выискивали в толпах. Поэтому его франсьона, а на самом-то деле новую зверушку владыки, так ни разу и не выпустят на грунт. До самого конца в неведении – это дань памяти их отмершим сердцам и не сошедшимся в битве клинкам.
Им не нужно было умирать от руки той, которой дарили истлевшую веру, надежду и уже еле дышащую любовь.
_________
- Какие они – люди? – это был их первый разговор. Первый в том, что мог полноценно носить это такое простое и понятное название, которое было еще совсем диким в этой внезапно прервавшейся тишине. Первый и, наверняка, самый трудный. Как можно объяснить – кто такие эти люди? Просто так взять и рассказать кто такой он – хоть это не самый лучший вариант. А знает ли он сам ответ на этот безумно простой вопрос – кто такие люди?
Все было неожиданным: и голос, и начавшийся разговор, и сам вопрос. Запертая в бескрайне пустыне зверушка никогда не интересовалась ничем кроме плотских радостей пустых, то есть сытым желудком и хорошей дракой. А тут – бац! – и вопрос из того прошлого «я», в котором была черная, и что уж не говори, более удобная форма шинигами, словно ореол всей той жизни.
- Люди-то? Они живые.
И он знает, какие они живые. Хрупкие, ломкие, но кто бы смог одолеть их ту жизнь, ту неумолимую веру и всепоглощающую радость, которой не бывает больше нигде? Где еще найти такой смех, плач, да яркость чувств, которых ни в одном из мертвых миров более не постичь?
А еще он помнит. Живые руки матери, живую дурость отца, живую рассудительность Карин и самую живую улыбку Юзу. Такое не забыть, даже в этом мире, что выкорчевывает корень его воспоминаний, но уж больно глубоко он врос в крошащуюся душу, не давая ей стать пеплом, который забудется вмиг.
- Живые? Как это – живые?
Много позже она расскажет, что не помнит ничего из своих прошлых жизней. Не помнит, чтобы она когда-то жила. В ее памяти – лишь неумолимые пески Уэко Мундо, орошенные кровью. Кровь без остатка была тогда в ее глазах, пропитала зрачки и до сих пор отдавала алыми проблесками в густой синеве. И как-то слишком легко было поверить в то, что она не знала жизни, а будет и дальше переживать лишь череду своих смертей, в безысходной кривой ее не-жизни.
- Просто. Не поверишь как это просто.
Это, правда, было так просто. Жить и не знать каково это – жить. Ведь все просто и понятно, когда ты дышишь, потому что так и должно быть, когда щуришься от яркого солнца и чувствуешь каждую упавшую каплю дождя. Это безумно просто, когда ты живешь. Их же стихия – ночь. Кровавые дожди не вернут после себя солнца, а заволокут небо над их головой инстинктивной жаждой. И это уже не жизнь, хоть забыть все это так же нелегко.
- Живые знают день и ночь. Они полны страха. Они слабы. Их раны заживают долго. Они громко смеются и радуются праздничным фейерверкам. Плачут от боли и очень зависимы друг от друга. Чтят память умерших и рассказывают им о своей жизни, словно те могут их услышать. Убивают друг друга из-за жажды денег. Работают, учатся всему – даже говорить и ходить сначала не умеют. Они вообще очень странные эти люди.
Все это было частью прошедшей, но все же его жизни. Говорить об этом было нетрудно, но сожаление сливалось с голосом, становясь самим голосом.
- Но жить, интересно?
Вопрос прозвучал, словно из прошлого. Но синющие глаза смотрели так же пристально, а луна пряталась за тонкой спиной и решетчатым окном.
- Безумно интересно.
_________
Он не узнал Каракуру. Этот город не имел ничего общего с тем, что когда-то считался домом. Не эти безликие небоскребы, упирающиеся в перину облаков, он силился спасти. Но именно они встретили его, когда за спиной лениво захлопнулась зияющая темнотой пасть гарганты. И перед ним был уже совсем чужой уже даже не город, а чей-то серый мир, умещенный в каждодневную дорогу между домом и офисом и наоборот.
А Каракура приветствует их разливающимся закатом на границе еще безмятежных небес, и вековые деревья призывно качают ему издалека пушистыми, будто вовсе махровыми ветвями, как родному. Но в памяти нет ни этих зеленых макушек вековых гигантов, что младше его, ни этих ребяческих голосов, доносящихся до самых небес, ни новых застроенных кварталов – все чужое, все вырванное из далекого, будто и вовсе невозможного будущего, в котором он теперь оказался. И лишь, разбрасывая в сторону бездарно пролетевшие годы, врывается в память та самая река, что подарила горя через край, а сейчас.. Сейчас была единственной радостью, в этом остывшем под закатными лучами городе.
Ичиго не чувствовал здесь больше ни сестер, ни отца, ни друзей, ни даже совсем ненормальных одноклассников – никого, как и духовной силы. Все ушло насовсем и из этого места, и из этого мира. Так же уходят стаями птицы, не дожидаясь пока все сгорит дотла – гордо оставляя свою память небесам, рассекая их упрямым клином.
А эта Рукия, такая же, который нескончаемый день чужая, как и теперь этот город, может и вовсе поменявший свое гордое имя, рождающий невероятных людей, пришла с ним. И в синющих глазах впервые горел софитами интерес. Девушка с широко открытыми глазами и сущим детским выражением на выбеленном лице. И даже сейчас – хоть дважды мертвая, но так ни разу и не жившая – она была все той же Рукией. Черт возьми, была! Пусть даже в этом нелепом удивлении первого лицезрения живого мира, первым шагам по цветущей земле и аромату весны в воздухе и теперь уже в темных волосах. И пусть все это было теперь чуждо и так не похоже на тот мир, в котором они когда-то встретились впервые – это было вырвано глубоко из вод реки его памяти, рассекавшей мертвый город на неравные части.
На фоне заката разметались преддверием ночи темные волосы, и гибкое тело спустилось на землю. Пропахший первым теплом асфальт был твердым, вовсе не похожим на рассыпчатый песок. Но не это завлекало Рукию – цвета, ее манили цвета, окутавшие ярким коконом неоновых вывесок и огней, вспыхивающих над головой. Они слепили, пугали, но неизменно манили. И белая, да нет же – вновь черная вестница летела на них. И в этом не было опустившейся на обманчиво хрупкие плечи жажды, так что будь что будет!
Вокруг царили эмоции. И после единых инстинктов песчаного замка это было ошеломляющим, но подарком.
Вновь неумело открывала бумажный пакетик сока, неожиданно найденный на магазинных полках, Рукия, наряженная, будто лишь в бесповоротно выцветшую форму. Вновь крыши под их ногами и редкие вспышки пустых, которых плотоядная арранкарша не пыталась попробовать на вкус. И если закрыть глаза, то можно было увидеть, как за поворотом скрылась цветастая юбка Иноуэ; навстречу ей шел Исида, поправляя двумя пальцами назойливо спадающие очки – а может, это было лишь привычкой? Где-то под ними раздавались слаженные звуки гитары – это, должно быть, играл Чад; на другом конце города в преддверии ужина раздавался нестройный хор голосов семьи Куросаки. На душе, так и не ставшей зияющее дырой в его груди, было тепло. Оно потрескивало и медленно тлело, будто костерок надежды, вспыхнувший на углях. В ней вспыхнула искра – и пламя рвалось бушевать под голоса прошлого, отдающего железной хрипотцой.
Но у всего есть свой конец. И у этого растянутого на вечность дня он тоже был. Завершением всему был сон и жесткие шелка покоев. Его забирал к себе Морфей, закрывая хладными руками насытившиеся чужой жизнью карие глаза.
_________
Он знает наперед, что это всего лишь сон. Сон, который неизменно появляется в его тревожной полудреме, стоит лишь вновь окутать мутной пелене вечной ночи залы пустынного замка, разливаясь тишиной по отдаленным покоям эспады. Но с каждым разом он все менее походит на полуночный полуживой крик изнеможенного в этой бесконечной пустоте еще живого человеческого разума, открывающий перед закрытыми глазами непрожитые картины несуществующей реальности. Раз за разом это все более походит на воспоминания – так ярки ощущения, так знакомо сходятся в судорогах руки, выпуская из своего плена простынь, что лишь мгновение назад была оголенным клинком, насытившимся чужой кровью. Просыпаясь, вновь приходит осознание, что он – всего лишь человек. Человек, чье тело претерпело немыслимые метаморфозы, стирая все грани, запреты, снося все стены на своем пути. Человек, в чьем мире до сих пор идет кровавый дождь. Его не остановить, его не смыть своими же прозрачными слезами, которых не было и нет. Он все такой же обычный человек, только руки по локоть в крови, орошаемые новыми никчемными победами, приносимыми в дар им, но никак не ему. И все тот же обычный человек еще долго не может вернуть своему сердцу привычный ритм, а вместе с ним перестать судорожно ловить губами воздух и чувствовать на лице легкую испарину. Он никак не может привыкнуть к одному и тому же сну, врывающемуся в мертвый покой его обители, сотканной из красивой, но все-таки горчащей лжи.
В этом сне все ало. Безумной палитрой цветов, различающей все оттенки красного, горит жажда крови, полыхающая во всем его существе. Но у того, чье имя обрывается на полуслове, чужие глаза. В этих глаза нет ничего, кроме смерти, что уже накрывает с головой тот обреченный мир перед пустотой, что не насытится, даже окрестив себя именем самой погибели, искупавшись в алом зареве, сотворенном своими же руками. И в этом сне он – просто зритель. Безмолвный свидетель падения их мира. Без права что-то изменить, без возможности вмешаться в сон, обреченный созерцать жестокую расправу своих-чужих рук. И поэтому ему остается просто смотреть.
Смотреть на то, как его тело безвольным куском мяса летит на купол Лас Ночеса, а в груди зияет дыра. Стекленеют глаза, из которых по капле утекает жизнь, а после и вовсе гаснут, становясь не ярче выключенной настольной лампы в его же комнате где-то далеко, слишком далеко в невозможно привычной Каракуре. Все это знакомо ему. Знакома и та тупая боль, которая не покидает его, наливая каждую мышцу раскаленным свинцом, но которую сейчас он уже не чувствует. Память от этого не становится слабее, а начинает разжигать всю череду событий, то ли созданных его разумом, толи сотворенных им же.
В мгновение ока тело меняется. И в глубине погасших глаз проступает пустота, сорвавшая все двери с петель. Ей хватит и мгновения, чтобы узреть тот мир, что падет ее жертвой. И первой из них становится некогда враг, а сейчас – лишь очередная случайная жертва. И, ни в этот раз, ни в последующий, алое серо не попадет мимо цели. Арранкар развеется пеплом на ветру, так же как испепелится его тело дотла в беспощадно потоке смертоносной энергии. И никто уже не остановит чудовище, порожденное беспомощной мольбой. Его решимость не качнется, когда очередной поток реацу пронзит купол всего пару сантиметров от головы уже бывшего друга. Тот еще промучается в агонии, когда, тело, опаленное жаром, будет медленно тлеть. А испуганные глаза Иноуэ отшвырнут растревоженного зверя к стене, заставляя пройти пару шагов назад, а после сорваться с разбегу вниз, наполняя место, положившее начало кровавой бойне, нечеловеческим, мертвенным ревом.
А там, под куполом замка из песка ждут новые жертвы. Все происходит слишком быстро, чтобы запомнить. Зверь мечется между своими жертвами, надкусывает, да не вонзает зубы до конца, чтобы в горло плеснула солоноватая кровь, лишающая его лишь одним своими запахом последнего дремлющего рассудка. И лишь когда катана рассекает маску на 2 части, оставляя на лице продольный шрам, а после застывает в миллиметре от бешено пульсирующей артерии на шеи, то все оседает песком на растревоженную поверхность пустыни. Когда растворяются в насыщенном воздухе длинные рыжие локоны, а вместе с ними и уже ненавистная маска, то перед глазами четко вырисовывается картина, сотворенная им же. Среди руин четко вырисовываются окровавленные силуэты тех, кто пришел вместе с ним, пришел вслед за ним. На осколке стены, гордо возвышающейся среди всей груды камней, четко виднеется широкий кровавый след. В его завершение виднеется сломленная фигура Чада с рассеченной спиной. На краях раны еще ощутимы сгустки его энергии, что бьется в нем и в Зангетсу. Чуть поодаль крепко сжимает зубы Ренджи, пытаясь пересилить боль. Этого совсем недостаточно, и поэтому вместе с каждым рваным вдохом и еще одним ударом сердца из ран вытекает очередная порция жизни. Кажется, он пытался закрыть собою Рукию, отчего лишился почти половины тела. И меч на его собственной шее почти кричал о том, как желает сорвать эту рыжую голову с плеч, глядя на то, как развеивалась белым пеплом разодранная в клочья темноволосая шинигами. Пепел рассеивался и дальше на духовные частицы, окунаясь в кровавый песок. А где-то в стороны валяется мертвой тушей их противник, ставший всего лишь еще одной жертвой чудовища, захватившего тело Ичиго. Самый сильный из арранкар, как и все, не успел ничего понять.
Все вокруг давило нескончаемым привкусом железа на губах и ощущением крови, пролитой им. Подкашивались ноги, и, падая на колени, он чувствовал, как натягивалась кожа на шее под давлением катаны. Кажется, металл все же оказался сильнее в своей жажде и насытился, разрезая тонкой полосой кожу под лезвием. Пару капель стекли по шее, попадая на клочья одежды, оголенную кожу и уменьшившуюся в размерах дыру в груди, но неисчезнувшую до сих пор. И в голове отозвался нестерпимым шумом шепот ветра, навевающий ему все правду о содеянном, когда он падал в небытие.
Его небытие заканчивается каждый раз одинаково – все тем же бешеным сердцем и душой, пережившей по новой один и тот же злосчастный сон. Он уже знает, что однажды сон станет былью, и все возродиться из пепла его памяти. Да только с каждым разом ему все более чудится, что насмешливая мертвая пустыня повторит все вновь, только на этот раз над его размозженным телом будет разливаться бесноватый смех, а темнейшие синие глаза заблестят золотом. И он большего не ждет. Уже давно ничего не ждет.